Андреев же, считает Волошин, не довел эту идею до конца, даже сам как бы не заметил слов Иуды: «Я! Я буду ближе всех к Христу». «Он всегда входит в ту дверь, в которую надо, но не идет дальше прихожей», — заключает М. Волошин (Русь, 1907, № 157, 19 июня).
Между тем, эта трактовка была, по-видимому, ближе многих других к андреевскому замыслу. Вот один из разговоров с Андреевым, восстановленных Горьким в его воспоминаниях. Андреев:
«— Кто-то сказал: „Хороший еврей — Христос, плохой — Иуда“. Но я не люблю Христа, — Достоевский прав; Христос был великий путаник…
— Достоевский не утверждал этого, это — Ницше…
— Ну, Ницше. Хотя должен был утверждать именно Достоевский. Мне кто-то доказывал, что Достоевский тайно ненавидел Христа. Я тоже не люблю Христа и христианство, оптимизм — противная, насквозь фальшивая выдумка…
— Разве христианство кажется тебе оптимистичным?
— Конечно, — царствие небесное и прочая чепуха. Я думаю, что Иуда был не еврей, — грек, эллин. Он, брат, умный и дерзкий человек, Иуда. Ты когда-нибудь думал о разнообразии мотивов предательства? Они — бесконечно разнообразны. У Азефа была своя философия, — глупо думать, что он предавал только ради заработка. Знаешь, — если б Иуда был убежден, что в лице Христа пред ним сам Иегова, — он все-таки предал бы его. Убить Бога, унизить его позорной смертью, — это, брат, не пустячок!» (Горький М. Полн. собр. соч., с. 356).
Безусловно, эта мысль не способна вобрать в себя весь созданный писателем художественный образ, — он намного сложнее и крупнее. Загадочные отношения андреевских Иуды и Иисуса воплотились в одной из картин Андреева, описанной дочерью писателя, Верой Леонидовной: «В холле наверху висела картина, нарисованная папой разноцветными мелками. Это головы Иисуса Христа и Иуды Искариота. Они прижались друг к другу, один и тот же терновый венец соединяет их. Но как они непохожи!
И странная вещь: несмотря на то что сходства нет никакого, по мере того как всматриваешься в эти два лица, начинаешь замечать удивительное, кощунственное подобие между светлым ликом Христа и звериным лицом Иуды Искариота — величайшего предателя всех времен и народов. Одно и то же великое, безмерное страдание застыло на них. Постепенно начинает казаться, что губы Христа искривлены той же судорожной гримасой, что тот же скрытый ужас смерти проглядывает сквозь одухотворенную бледность его лица, таится под закрытыми веками глаз, прячется в фиолетовых тенях около рта. Кажется, что от обоих лиц веет одинаковой трагической обреченностью.
Они рады бы отделиться друг от друга, но терновый венец связывает их неразрывно — так и кружатся в нелепой, безумной пляске, заламывая худые окровавленные руки» (Андреева В. Л. Эхо прошедшего. М., 1986, с. 27–28).
Глубину и смысл переживаний создателя «Иуды» прочувствовал и по-своему передал Блок. «Так вот какова эта повесть, — писал он. — За нею душа автора — живая рана. Думаю, что страдание ее — торжественно и победоносно. ‹…› Мы знаем уже могущественное дуновение андреевского таланта, и можно только удивляться тому, что и годы не убивают это чудовищное напряжение» (Блок, с. 107).
При жизни Андреева «Иуда Искариот» переводился на немецкий (1908), датский (1908), английский (1910), французский (1914), итальянский (1919) и другие языки.
Впервые — в Литературно-художественном альманахе издательства «Шиповник», кн. I (СПб., 1907), тогда же — отдельной книгой в Берлине (издательство И. П. Ладыжникова).
Андреев закончил эту драму в Берлине в сентябре 1906 г. Он посвятил ее памяти своей жены, Александры Михайловны, умершей 28 ноября от послеродовой болезни. Вадим Андреев в своей книге воспоминаний приводит следующую запись, приложенную его отцом к черновику «Жизни Человека»: «Эту рукопись я завещаю после моей смерти Вадиму. Это последняя, в работе над которой принимала участие его мать. В Берлине, по ночам, на Auerbachstrasse, кажется, 17 (против станции), по ночам, когда ты спал, я будил, окончив работу, мать, читал ей, и вместе обсуждали. По ее настояниям и при ее непосредственной помощи я столько раз переделывал „Бал“. Когда ночью ей, сонной, я читал молитвы матери и отца, она так плакала, что мне стало больно. И еще момент. Когда я отыскивал, вслух с нею, слова, какие должен крикнуть перед смертью человек, я вдруг нашел и, глядя на нее, сказал:
— Слушай. Вот. „Где мой оруженосец? — Где мой меч? — Где мой щит? Я обезоружен. Будь проклят“. И я помню, навсегда, ее лицо, ее глаза, как она на меня смотрела. И почему-то была бледная. И последнюю картину, Смерть, я писал на Herbertstrasse, № 26, в доме, где она родила Даниила, мучилась десять дней началом своей смертельной болезни. И по ночам, когда я был в ужасе, светила та же лампа» (Андреев В. Детство, с. 13–14).
По окончании работы над пьесой Андреев писал Горькому: «„Жизнь Человека“ — произведение, достойное самого внимательного и хладнокровного изучения. На первый взгляд, это — ерунда; на второй взгляд — это возмутительная нелепость; и только на тридцатый взгляд становится очевидным, что написано это не идиотом, а просто человеком, ищущим для пьесы удобных и свободных форм» (ЛН, с. 274). Писатель задумал целый драматический цикл в найденной им художественной манере. «За „Жизнью Человека“ идет „жизнь человеческая“, — писал Андреев Немировичу-Данченко, — которая будет изображена в четырех пьесах: „Царь Голод“, „Война“, „Революция“ и „Бог, дьявол и человек“. Таким образом, „Жизнь Человека“ является необходимым вступлением как по форме, так и по содержанию в этот цикл, которому я смею придавать весьма большое значение» (Пьесы, с. 563). Однако целиком этот замысел осуществлен не был; из всего задуманного Андреев написал только пьесу «Царь Голод».
Горький отнесся к «Жизни Человека» очень строго. Он писал Андрееву: «…Это превосходно как попытка создать новую форму драмы. Я думаю, что из всех попыток в этом роде — твоя, по совести, наиболее удачна. Ты, мне кажется, взял форму древней мистерии, но выбросил из мистерии героев, и это вышло дьявольски интересно, оригинально. Местами, как, например, в описании друзей и врагов человека, ты вводишь простоту и злую наивность лубка — это тоже твое и это — тоже хорошо. Язык этой вещи — лучшее, что когда-либо тебе удавалось.
Но — ты поторопился. В жизни твоего человека — почти нет человеческой жизни, а то, что есть — слишком условно, не реально. Человек поэтому вышел очень незначителен — ниже и слабее, чем он есть в действительности, менее интересен. Человек, который так великолепно говорил с Ним, не может жить такой пустой жизнью, как он живет у тебя — его существование трагичнее, количество драм в его жизни — больше ‹…› Ты скажешь — не хочу реальности! Пойми — говорю не о форме, а о содержании, оно не может не быть не реальным» (ЛН, с. 278).
И